Из цикла «Пряжа дней»  

Мой триумф

Вам непременно надо выиграть хоть раз в жизни, выиграть со счетом, со зрителями, с полной, явной победой. Тогда все последующие неудачи будут восприниматься, как случайные, несправедливые удары судьбы, и надежда, что все снова будет «O`Key», никогда не оставит вас. Помню, как это произошло. Редкий случай, когда я гуляла не в своем дворе, а заняла очередь за пинг-понговым столиком в соседнем, где жила моя подруга. Вы не поверите, но я выиграла у всех. Сначала со мной играли деликатно и не всерьез, потом мальчишки посерьезнели и со строгими лицами сменяли друг друга, а, проиграв, отходили, смущенно хихикая и теребя губы. Под конец на велосипеде марки «Турист», который сейчас можно только с трудом вспомнить, в джинсах с кармашками, верх пижонства начала 60-ых, со своей собственной ракеткой из губки, тоже ставшей деталью прошлого, так как, по моим сведениям, она сейчас не разрешена на международных играх, а, следовательно, и в тренировочных матчах, и в вольной игре любителей тоже не применяется, прибыл новый игрок.
Парень достал ракетку, и, видимо, его внешнее великолепие пошатнуло мою твердость, и спокойствие мне изменило. Он стремительно набрал несколько очков и некоторые зрители, а их к тому времени набралось уже порядочно, разочарованно зашептались и стали отходить, но что-то свыше не допустило этого погрома. И я неожиданно для себя, и для ребят, и для нарядного чемпиона выиграла опять. Положительно, это был окончательный триумф. Чемпион пожал мне руку, мальчишки улыбались, подруга гордилась мной.
Правда ей потом всыпали по - первое, строго-настрого наказав, чтобы она больше «таких подруг не приводила». Но я с тех пор верю, что испытаю еще когда-нибудь ни с чем не сравнимое чувство абсолютной победы в большой игре.


Армянский хлеб, или угощение за угощение

Мы с подругой переходили улицу в самом центре Москвы, где людям всегда тесно, а мыслям просторно. Причем мысли приобретали здесь с обычной закономерностью исторический оттенок, так как названия улиц и облики домов способствовали этому. Нет Кузнецкого моста, где-то под землей, скрытая от неба и глаз людей, течет Неглинка. Ее течение не проходит теперь мимо лесистых берегов, и рыбешка не блеснет на солнце, и луна не потонет в речной струе. В глухой утробе земли проходит ее жизнь, и мысли о прошлом, соскальзывая вниз, уносятся напрочь невидимым глухим потоком.
Здесь любящие искусство москвичи посещают Лавку писателей и Выставочный зал. Музыкальные москвичи покупают тромбоны и кларнеты. А жадные приезжие, у которых всегда есть время и деньги, выстаивают несметные очереди в ЦУМЕ, построенному по принципу, обратному идеалам красоты, зародившимся еще в античные времена. Но мы никогда не теряем надежды, что платоновский принцип, что красиво, то и удобно, возродится в мыслях и делах архитекторов и градостроителей.
Одним словом, мы переходим эту историческую улицу и какой-то, склонный скорее к философскому, чем к историческому мышлению, молодой человек мужеского пола, взглянув на четыре свертка подруги и на три моих коробки, высказался так: «Все тащат, приобретают, никак не остановятся». Он, видимо, был таким же «антиматериалистом», как тогда вся, включая и меня, экзистенциально настроенная молодежь, повально читающая Сартра и Камю. А этот молодой человек, видимо, решил на практике подмечать все случаи, когда «вещизм» овладевает людьми.
Но как далек он был от истины. Мы просто заполняли пустое пространство. Так как природа не терпит пустоты. Люстра должна была висеть там, где тускло светилась голая лампочка, обои должны были утеплять и украшать голые стены, накидка на диван, занимающий полкомнаты - скрыть от взгляда гостя потертости, а вторая - создать впечатление единообразного гарнитура и накрыть кровать, занимающую вторую половину комнаты, в оставшемся узком проходе стоял набитый тряпьем гардероб, который надо было просто не замечать, и столик для швейной машинки и, наконец, пиршественный стол.
За стеной, к которой он был приставлен, находилась комната соседей, и всегда присутствовало ощущение, что у вас званый обед или ужин, голоса соседей, как голоса гостей, приветливо звучали над столом.
- Дуська, дай трешку! - Это были добрые, старые времена, когда трешка была панацеей от всех бед.
- Не дам, - привычно отвечала Дуська. Ответная речь возмущения, сочная и выразительная, звучала, как юбилейный тост, как тронная речь, как декларация пролетарской независимости.
Вот на этот стол, освященный гостеприимством хозяев и многоречьем их соседей, я принесла однажды армянский хлеб - лаваш. Выпеченный в армянской печи - каменной яме, в тондыре, он похож на пергамент древних рукописей, на иссушенную трудами и зноем кожу армянских крестьянок. Пышнотелой маме подруги, взращенной на русском каравае, этот суровый хлеб показался непонятным, и она восприняла мой дар, как насмешку.
- Это Наташа принесла, чтобы посмеяться, да? - Ее маленькие серые глаза ласково смотрели на меня.
- В том-то и дело, что нет, - огорченно прокомментировала подруга, посвященная в нашем доме во многие тайны армянской кулинарии. Может быть, поэтому я целую неделю делила их труды по ремонту комнатушки, как бы замаливая своим усердием грех национальной гордыни. А в субботу, по заведенному обычаю, тетя Катя устроила нам пир с вареной картошкой и со знаменитой квашеной капустой, домашнего приготовления.


Звезды

Отторжение. Если армяне, московские армяне моего поколения, будут искренними до конца, они подтвердят, как яростно мы отталкивались от своего «коллективного бессознательного». Какими были язычниками, неверующими, какими чужими среди своих соплеменников. Нет, глядя на старшее поколение, говорили мы, мы будем вольными и свободными от всего, чуждыми национальных пристрастий и заблуждений. Дети цветов - хиппи страны Советов, семидесятники, примкнувшие к шестидесятникам, отстаивающие интересы и права личности, на манер французских экзистенциалистов. Ад - это другие, в том числе и государственная структура угнетения. И весь мир был Я, ну, иногда расширялся до Ты. И все. Казалось, это даст такой полет, такую легкость на пути к звездам...
А звезды были рядом. Я их и сейчас явственно вижу. Они сидят в нашей скромной гостиной, тогда она казалась мне замечательно нарядной, она вся была пронизана моими мечтами о счастье, моими грандиозными планами. И освящена присутствием дорогих мне гостей. Гость для меня был посланцем и ожидаемым, и любимым. Это свойство, я не хочу его определять общими словами, но оно было родовое, семейственное. Точно так, как меня учили мыть руки перед едой и чистить зубы на ночь, так меня приучали к гостеприимству. И мне теперь совершенно ясно, что хорошо воспитанное и укорененное свойство дает после себя множественные всходы, рождая клоны себе подобных благородных стремлений. И, кроме того, всегда оказываешься в выигрыше. Ведь у меня тогда были другие кумиры, и я не очень-то осознавала, что, подавая чай, или улыбаясь и шутливо переглядываясь за столом, или целуясь при встрече и расставании, я уже невольно попадала в ареал действия туманяновского поля, назовем это так: рукоположение в наследники Туманяна. Оно исходило от его дочери, она была носительницей семейных примет и настолько похожа на него (женский вариант знакомого облика поэта), что моя мама, увидав ее где-то в санатории на берегу моря, не выдержала, подошла и спросила: «Вы не дочь Туманяна?» А той, тоже по тогдашней молодой гордыне, не хотелось быть просто дочерью, да, вероятно, просто надоели поклонники отца, вот она и ответила: «Нет». Потом, конечно, призналась, и они: моя мама, и мой папа, и тетя Арпик стали большими друзьями. И вот, я возвращаюсь к запомнившейся мне картине - они сидят за столом: тетя Арпик с горделивым профилем и лучистыми добрыми глазами Туманяна, моя мама с горделивым профилем и лучистыми добрыми глазами своего отца, а моего деда, Карапета Аматуни, потомка того знаменитого Аматуни, что перевез прах Месропа Маштоца в Ошакан. Они смотрелись, как две диковинные прекрасные птицы, и говор у них был быстрый, птичий и гортанный.
А тогда просто запомнилось, что мы не угостили наших дорогих друзей апельсинами, они так и простояли на шкафу, в красивой хрустальной вазе, и тетя Арпик, и Лусик Сарьян, она составляла с моим папой физионочески совсем иной тип армян - с мягкими округлыми чертами и сияющими с поволокой глазами, - так и любовались на них весь вечер.


Прогулки по парку

Не надо всей вселенной, достаточно кусочка
Некоторые ездят далеко-далеко. Мой коллега, например, двадцать пять лет подряд улетал летом на Дальний Восток, а потом дразнил нас купанием в теплом Японском море, в маленьких бухточках с чистейшим песком и прозрачной соленой водой, этакий земной рай для сотрудников тихоокеанской биостанции.
А мы... а я, ну что ж, каждому свое, гуляю в нашем придворном парке. Кто-то добрый разбил его лет двадцать пять тому назад, и как это теперь нужно всем. Смотрю на высокий силуэт гостиницы Орленок и вспоминаю, как мы ходили туда слушать Мартына Йорганса, вся наша группа по изучению армянского языка: и взрослые, и дети. Взрослые чинно сидели в зале, а дети под конец вылезли на сцену большим гуртом и открывали рты, как птенцы, но слышно было только певца и грохочущий оркестр.
Больница, где лежали перед уходом Мама и Папа, Царствие им Небесное.
Озеро, по которому я зимой хожу, как посуху, когда вдруг наступает некая критическая температурная точка, при которой возможно полумистическое обращение воды в иной субстрат, тот самый, что сковал грешников в последнем кругу Дантова ада.
Озерко, конечно, не озеро, синеет, зеленеет, ловит последние лучи солнца, сверкает прямо в центре парка. Ранней весной - это некий конгломерат: слюдяная масса, полная огня и льда, две несовместимости, скрепленные и поочередно берущие верх: похолодает - и все опять бело, стыло и недвижно, конец, смерть живому; потеплеют, погорячеют солнечные лучи - и снова огонь зажигается внутри ледяного сердца озера, и слюда теряет в своей плотности и твердь превращается в воду, и на дне, как драгоценные камни, вдруг заиграют многоцветьем водяные толщи, обнаруживая под собой не столь глубокое дно с водорослями, камешками и множеством органических остатков и отходов цивилизации.
А сегодня... Так красиво вокруг. В этой неумолимой смене года столько мудрости и красоты, что почти невольно сопоставляешь ее со сменой времен жизни - людской жизни. Увидеть бы красоту, тайную энергию и смысл в каждый такой предначертанный период!
Вот идут три уточки-дамы, все среднего возраста, с небольшой, лет пять, разницей. Одна из них, та, что помоложе, напоминает павлина, охотно, перед каждым, распускающего хвост. Она изо всех сил сопротивляется процессу старения: одета в розовый плащ и волосы немыслимо золотого цвета, и громкий разговор. Средняя, с серьезным лицом, проявляет селезневые замашки интеллектуального и духовного лидера группы, и, наконец, старшая, пегая уточка, вся седая, отдавшаяся на волю безжалостного течения времени. Они, не обратив внимания на мой заинтересованный взгляд, обошли меня и, соединившись вновь за моей спиной, продолжили беседу. «Ну, как вы относитесь к Утину», - спросила средняя дама. Младшая музыкально засмеялась: «Да как вам сказать». А старшая ответила твердо и непреклонно, с явными одобрительными нотками: «Он несгибаемый, он просто железный».
Нет, ну как быстро у нас все делается. Совсем недавно все страдали по Степашкину с розовыми и пухлыми щечками, а теперь мил этот узколицый с близко посажеными глазами и пергаментным цветом лица.
Шли по аллее парка две девочки, маленькие, аккуратненькие такие, в синем и красном капюшонах. Прелестные крошки из сказок братьев Гримм - Беляночка и Розочка. Мамы их, увлеченные разговором, оторвались далеко вперед, а девочки двигались чинно, рядком. Они увидели сияние маленьких золотых листиков, словно монисты, развешанных на березках, дорожку, освещенную электрическим светом, таинственно исчезающую на повороте, и большущую луну, небрежно и в избытке льющую свой серебряный поток на темные купы еще не осыпавшихся деревьев. Мимо пробежали два далматинца, длинных, упругих, похоже, стащивших у березок их пятнистое одеяние. Один из них одобрительно обнюхал девчонок и ткнулся носом в их крошечные, одетые в модные рейтузики ножки. И так это все девочкам понравилось, что одна из них, та, что была в красном капюшоне, сказала другой, своей подружке в синем: “Слушай, давай будем радоваться, что такая погода, а?” И другая девчушка кивнула и поддержала подружку: «Давай».
Здорово. Вот так иногда повстречаешь невинную и радующуюся миру Божию душу - и понимаешь, что и в миру жить можно.


Пряжа дней

«Все потеряно, кроме счастья»
Жак Превер

Человек - оркестр, человек - праздник, человек - бешенство, или раненый волк.
Состояние средней благостности, в котором пребывает наше семейство каким-нибудь субботним вечерком нарушается вдруг резким звонком. В трубке знакомый, бодрящий и гулкий голос дяди Гени:
- Ну что, Человечки, идем на парад. Или: Завтра в поход на лыжах в Измайлово.
О, эти ужасные сырые лыжные ботинки гулливеровских размеров. Даже несколько слоев газеты «Правда» или «Известия», которые мы предусмотрительно брали с собой, не позволяли уничтожить эту неистребимую сырость.
А наш ведущий был счастлив, ведь это он дарил нам, хныкающим хлюпикам, ясность и мороз, и солнце январского дня. Я любила все эти приготовления, и само хождение, и зябкое поеживание под бодрящие крики у костра, и жидкий, и горячий кофе из термоса.
Голый лес, и по нему неумелое скольжение и падание на накатанной лыжне. К каким побегам и пробегам он нас готовил - одному Богу было известно.
Угрюмым волком глянул он на мир лет десять спустя. Они жили тогда в старой пятиэтажке, и окна их квартиры выходили во двор на уровне посаженных кустарников. Мне иногда казалось, что вся земля, все ее слои давили на потолок их маленькой уютной квартирки и, хотя получили ее, как говорилось тогда, по большому блату, ее геометрия подавляла и угнетала, и я это чувствовала, можно сказать, физическим образом. Помню, был какой-то праздник, кажется день рождения, а он, дядя Геня, сидел в своей маленькой, вытянутой, похожей на чистенький, аккуратно выбеленный гроб, комнате. Дверь была полуоткрыта, и я стала невольной свидетельницей, соучастницей потерянного состояния души, немого и хмурого укора тем, кто не понял, не внял бренному былому взлету и неожиданному падению его духовных и физических сил.
Теперь, на исходе жизни, мне внятней стали голоса детства, память сердца, робкие ростки возродившейся души.
«Жизнь прожита - и, слава Богу». Или как у Тютчева – «День пережит - и, слава Богу». Часто, к счастью, мы были близки с дядей Геней в физическом, параллельном проживании этого длинного Божьего дня. Счастливый долгий летний день. Трубач закрыл глаза и дует изо всех сил:
Будто цветной зонтик кто открыл, крылья твои надо мной, словно флаги трепещут, лето на убыль идет, а в ведре, словно на поверхности пруда или реки, а, может, и моря, отражаются звезды, светлячками плывут и тонут, спящий рукомойник лениво роняет капли зеленой воды, запах каравая, или только-только испеченного лаваша, а в кувшине мацони, дверь открыта, это не случайно. Легко и средне благостно, давай радоваться яблокам, висящим на деревьях в саду дяди Гени, это ли не знак Вселенского сада, что цветет в твоем и моем воображении. И когда вдруг в зыбком мареве июльского воздуха вспыхнет и погаснет последний луч заката, а ветер неожиданно нагонит тучи - мы спрячемся на уютной веранде и будем целоваться под непрекращающийся шум ливневого дождя, как два вспугнутых голубка, так, что память времен навсегда врежет это в свои золотые скрижали. Славься июль и наше молодое ушедшее лето. Мы говорим как будто невпопад, рождая из звуков и слогов, и несказанной боли что-то такое несусветное, такое не годящееся к месту и времени, что не знаешь, как выдержать взгляд столетия, а иногда наше слово может и вправду явиться вестью добрым людям, родившему нас времени и хватит ли тогда смелости явить потом худую весть, нет, мы будем вестниками добра и света, теперь и навсегда.
Когда я пишу по-армянски, говорят: твой почерк похож на почерк твоего деда Карпа с материнской стороны, а когда я играю на пианино, говорят: у тебя природная техника, как у бабушки Вари. А что же осталось у меня от дяди Гени, наверное, его слова: «Страшно не умереть, страшно умирать». Сказал он это за пиршественным столом, когда в той же, погребенной под невидимыми слоями квартире, мы в очередной раз собрались за большим столом. Все женщины были красивы и добродетельны, прекрасные матери, они словно хотели выстелить любовью и нежностью все окружающее их пространство. Мужчины были сильны и надежны, отцы семейства, они несли свое потомство на плечах в трудном походе жизни, а в застолье проявляли изысканное красноречие и величие мысли. Как все тогда величали друг друга: «Слово предоставляется Паскалю нашего времени, а теперь будет говорить Цицерон из Цицеронов нашего времени». Хорошее вино, хвалебные слова, еда...
Это был маленький рай, все любили друг друга и щедро дарили восторг и взаимное восхищение. Да, есть испытанная и виртуозно разработанная практика школы злословия, а есть слова, которые не тускнеют, и как звезды светят всю жизнь.
А есть такие, что сказаны, будто с другой стороны, после закрытия занавеса... Слова дяди Гени... Я до сих пор не понимаю, почему эти слова мне запомнились. Они меня держат, не мне одной бывало страшно, и значит нам вместе страшно, а это уже совсем другое дело.
- Знаешь, - сказал он мне как-то, - что такое вино, это жизнь, сегодняшняя, вчерашняя и завтрашняя, это вечная жизнь на все времена.
- Ой, как здорово вы говорите, дядя Геня, спасибо, - мне как-то было неловко от этих слов, я еще не понимала, какая подспудная мысль о тайне христианского причастия стояла за этим.
В компании с дядей Геней мы выпили не одну пинту вина, потом наступило затишье, я взрослела, он старел, и случилось мне как-то раз побывать у него на даче. До меня доходили слухи о каком-то неблагополучии в их дому, но я все же надеялась, что это лишь досужие домыслы.
- Не ходи туда, - скорбно поджав губы и отводя меня от крыльца, сказала тетя Нина. - У него опять.
- Что, опять? - тихо спросила я
- Да, началось с вечера. Не хочет нас видеть.
- Уйдите, грешники все, изыди,- гремел откуда-то сверху голос дяди Гени
Я тихо посидела где-то в тени под яблонькой и уехала в Москву.
- Прости меня, Марочка, - услышала я через месяц гулкий голос дяди Гени, - болел я, понимаешь, прости меня больного и дурного.
- Да что Вы, дядя Геня, вы все равно лучше всех. Это Вам надо простить нас.
Я и вправду считала, что люди после 80-и имеют право на многое, в том числе и не замечать ту обыденность, что суетится вокруг, а представлять то, что душе желанно. Папа рассказывал, как-то он зашел в последний год директорства известного химика-органика Б. к нему в кабинет. Поговорили о том, о сем, потом Б., повернув голову и глянув с улыбкой в окно на трубы и крыши соседних домов, проговорил: «Море, как шумит прибой...». А сам папа, спустя много лет, когда ему было уже под 90, сидя со мной на скамеечке в нашем дворике и тоже улыбаясь, утверждал, что мы находимся в Эчмиадзине. Нет, все- таки у него в голосе был вопрос: это мы в Эчмиадзине, да? Что-то в пространстве тихого летнего московского дворика мешало ему полностью поверить в то, что он там, где хотелось бы быть его душе.
Отпевали дядю Геню под открытым небом, несколько лет спустя, теплым августовским днем.
Через год, на той же веранде, все было так же и не так, на всем была та, средняя благостность. Другой, новый хозяин привечал нас и был центром. И жизнь продолжалась. И даже яблони также окучивал. Да нет, не в этом дело. Хорошо, что познание людей ограничено, иначе, как бы мы могли выдержать картины нашего будущего распада и уничтожения. А дар предвидения - ведь это только абстрактная идея, не правда ли?


Мария Чайлахова
О литературе
На самую главную

Hosted by uCoz